главная страница








Олег Чухонцев.
Отзывы.

Лично я больше всего люблю и считаю чрезвычайно талантливым Олега Чухонцева. По-моему, это звезда первой величины… Сейчас я очень мало могу назвать имен. Среди них, пожалуй, первый - по дарованию, по необыкновенной пронзительной точности языка - Олег Чухонцев.

Александр Галич, Посев, 1974




Книга Олега Чухонцева «Пробегающий пейзаж» - избранное поэта, пришедшего в литературу в конце 50-х - начале 60-х годов. В литературу-то он пришел и кое-какие стихи опубликовал, но в 1967 году за стихотворение о князе Курбском («Только вздрогнул - взмахнула дурная ворона/ опаленным крылом, и указывал взмах - / уповать на чужбину, читать Цицерона,/ чтить опальных друзей и развеяться в прах») был на долгие годы лишен возможности печатать стихи и выпускать книги.
Судьба подталкивала его сделать тот же выбор - «уповать на чужбину, читать Цицерона». Тем не менее представить себе Олега Чухонцева уехавшим из страны, живущим в эмиграции абсолютно невозможно. Речь идет не о том, хорошо это или плохо, оценочные категории здесь не работают. Речь идет о том, что настоящий поэт редко ошибается в своем выборе и выбор этот диктуется ему его музой, голос которой он слышит сквозь все помехи и все мнения и пересуды своего человеческого окружения.
… Живя в Москве, поэт остается провинциалом, и признаюсь, мне дорога и понятна эта его позиция - ведь и Ленинград-Петербург тоже провинция, отучающая от поэтических льгот и выгод, приучающая к одиночеству и самостоятельности поэтического мышления. Есть что-то закономерное в том, что книга вышла в петербургском издательстве ИНА-ПРЕСС.
… Писать о книге избранного трудно… Я прочел ее дважды: вразброс и потом подряд, всю, от начала до конца, отмечая все переклички, а это не только Некрасов, но и Пушкин, конечно, и Фет, и Пастернак, и Кузмин, и Ходасевич, и некоторые поэты-современники, а иначе ничего и не бывает: свой голос, а я берусь отличить и узнать голос Чухонцева в любой разноголосице, возникает только там, где существует опора на предшественников (и некоторых современников).
… Вообще хочу отметить, что дар Чухонцева с возрастом не тускнеет, он вообще поэт меняющийся и хотя пишет немного, зато с неизменным приращением интонационной, эмоциональной и интеллектуальной мощи.

Александр Кушнер
ЛГ, 1997




Он и прежде принадлежал к числу поэтов малопишущих (Тютчев, Мандельштам, Ходасевич), для которых молчание - естественное состояние, стихотворение же - акт обдуманный и вынужденный, предпочитая сочинение отдельных, концентрированных и многослойных вещей бесконечному тиражированию однажды найденного и опробованного.
Средневековые японские поэты, бывшие и буддийскими монахами, после достижения очередной степени просветления меняли имя и отказывались от прежних установок для того, чтобы начать построение новой, более совершенной, личности и поэтики… Так было на Востоке; в отечественной же духовной традиции не менее важен опыт молчаливого подвижничества, правда, не предполагавший стихосложения и переименования. Тем не менее Чухонцев - продолжатель «умного делания» древнерусских исихастов. Молчаливый период у него совпал со временем крушения имперских глыб и смещения тектонических пластов культуры, отголоски которых слышны в звуковой структуре чухонцевского стиха, а отход от «немотствующей речи» начался с новым безвременьем.
… Новый способ говорения Чухонцева заставляет вспомнить иной тип православной аскезы - «умудренное юродство», причем именно в русском, «неправильном», изводе, без «ругания миру».
… «Фифиа» на суахили, коренном языке жителей Танзании и Кении, - глагол со значениями: исчезать, растворяться, затихать (о звуке), ослабевать, увядать (так толкует суахили-английский словарь). В книге есть и «покаянные» стихи - вариант народного трехударного тонического стиха, олитературенного еще Сумароковым в «Хорах ко превратному свету», тяготеющий к силлабическому одиннадцатисложнику: «Я худой был на земле богомолец,/ скоморошьих перезвон колоколец/ больше звонов я любил колокольных,/ не молитвы сотворял, а погудки». (Кстати, Мандельштам, по воспоминаниям Надежды Яковлевны, погудкой называл самый первый порыв к сложению стихотворения, расслышанный поэтом гул языка.)

Максим Амелин,
НГ EX LIBRIS 2004




Теперь, когда легенда о необыкновенно талантливом и едва ли не подпольном поэте превратилась в прочную и, так сказать, легендарную известность, когда он стал автором капитального «избранного» (первая-то книга насилу вышла, когда Чухонцеву вот-вот должно было стукнуть сорок, и, красноречиво озаглавленная «Из трех тетрадей» была к тому же варварски оскоплена), явственно и последовательно подтвердилась одна из его странностей. Не каприз, не причуда, а именно последовательная, постоянная, все более укоренявшаяся странность: почтение, да, пожалуй, и зависть к безумию.
…Да, Чухонцев - один из самых внутренне, изнутри логичных поэтов, из «смысловиков». И если он вправду «другой», «инакий», вплоть до тяготения к юродивости, то как отделить выбор, делаемый не без участия разума, от веления «музы», которая лишает поэта если не разума, то уж рассудочности - точно?..
… Он повзрослел опасно рано; был непривычно, странно зрелым и для своего возраста, немногим более чем двадцатилетнего, и даже для инфантильного рубежа пятидесятых-шестидесятых (его стихи того времени, оказавшись в «избранном», не требуют снисхождения к младости сочинителя, и когда в 1962-м писал предисловие к одной из самых первых подборок его стихов, то не нашел названия, более подходящего, чем «Достоинство обдуманных речей» - вариант строки из стихотворения Баратынского «Муза»).
… Поэт родится на свет «другим», иначе он не поэт, а потом весь свой век старательно изживает этот, как ему кажется, первородный грех элитарной избранности; конечно, это не непременный закон любой, всякой поэзии, но в России традиционно приоритетен. Что и дало русской поэзии такую власть над сердцами.
… Однако если «быть, как все» Пастернаку казалось счастьем, то для Чухонцева его многоликое двойничество едва ли не со «всеми», то есть тоже попытка изжить собственную «инакость», мучительно (Как непосильно быть самим собой»). За нежеланную, изживаемую - но так, разумеется, и не изжитую, ибо невозможное невозможно - участь «другого» приходится платить дорого.

Станислав Рассадин
Голос из арьергарда, Время, 2007




29 сентября 1976 года в Москве произошло событие, имеющее, как я убежден, большое значение для нашей литературы - в издательстве «Советский писатель» был подписан к печати сборник стихов Олега Чухонцева «Из трех тетрадей».
Можно сказать: наконец, был подписан, ибо у этой книги долгая и странная история. Следы ее есть даже в аннотации издательства, где говорится, что поэт впервые опубликовался в 1058 году. Это значит, что первая книга вышла только через восемнадцать лет после первой публикации. Иными словами, человек, родившийся в день первой публикации Чухонцева, мог за это время и сам несколько раз опубликоваться. Кроме того, из нее же видно (сказано, что Чухонцев родился в 1938 году), что в день выхода первой книги поэту было столько же лет, сколько Пушкину в день смерти.
… Быть современным - это вовсе не цель или задача искусства, но, не будучи современным, оно становится никаким, теряет выход к вечности.
Между тем, ощущение вечности никогда не покидает Чухонцева, о чем бы он ни писал. Эту связь с вечностью в наши времена на всех широтах надо отстаивать всеми способами - в том числе, и прямо. Особенно остро это проявляется, естественно, в тех стихах, которые посвящены искусству и творчеству. Лучшее из них - «Баллада о реставраторе». Главное в нем тоже не психологическая подоплека, а духовные основания, на которых стоит искусство, выход к откровению… «Зло крыто охрою. История в крови./ Но ангел падший домогается любви./ И снег все пристальней, но как бы ни мело,/ утишим зло - у нас такое ремесло./ Проверим заново - ты кисть, а я - перо./ Что нам в укор? Добро не может быть старо./ И кто-то в будущем таким же декабрем,/ быть может, вспомнит нас - с печалью и добром.»
… Мне кажется, что в этих словах - главная потребность времени... В них то, что умудренная страшным опытом Россия должна нести миру. Такие «простые» слова под силу далеко не всякому.

Наум Коржавин
Континент, 1978




Главное (и труднопоказуемое) в нем – реющий надо всей узнаваемой предметностью нашей жизни звук, из будущего, что ли, нерасшифрованный, неизъясненный; какой-то дальний раскат небесного грома или подземного гула, гомон перемен за чертой кругозора или, быть может, шум, с каким на исходе истории распахиваются ворота в вечность. Зрение, память зрения, память пространств и объемов, обликов и очертаний действует у него как бы сама собой, без натуги приближая его стихи к конкретности натуральной прозы и точности справочного издания. А слух – слух напряжен, усильно насторожен, трепетен. . . В преддверии времен «после лирики, после эпоса», Чухонцев явил в горстке страниц некий лироэпос густейшей концентрации; здесь есть все: мысль, объемлющая эпоху, век, мир; судьба человеческая; отчизна, соседи, родимый погост; ожесточение и молитва; подвижная грань между этим и тем бытием («как жизнь промелькнула, и смерть пролетит»).

Ирина Роднянская




Любой нажим, любая подчеркнутость, любой “курсив” для него прежде всего безвкусны — и потому неприемлемы. Принимающий, вбирающий в стихи широту и открытость пейзажа, свободу ветра и снега поэт раздражается от неаккуратности, от неточности, от невыполненности, от суеты; раздражается и бежит от помойки слов, сплетен, слухов, скандалов и сенсаций.

Однако этот подчеркнуто-сдержанный европеец отнюдь не отрекается от своей провинциальности — напротив, постоянно подпитывает ею свою лирику.

Многие его стихи и вызваны к жизни теми, кого он называет “своими”. К жизни — вызваны — вызволены: из владений смерти, почти буквально (“И дверь впотьмах нечаянно толкнул...”).

В нашем отечестве, где живет много прелестных, умных, замечательных, талантливых, но совершенно безответственных людей, называющих себя интеллигентами, Чухонцев — апологет ответственности. Он отвечает за историю; она происходит в нем; говорит от лица Курбского и размышляет за Ивана Грозного или Иосифа Сталина. Он отвечает за безвременье, за немоту, за страх и мучительную раздвоенность сознания.

В торжествующем китче и эклектике, в славословящем самого себя нуворишестве Чухонцева, как, впрочем, и всегда, выделяет высота поставленных вопросов. Сегодня все чуть ли не поголовно вдруг предъявили свидетельство о религиозности, — поэзию Чухонцева всегда отличала не надрывная, не показная, а истинная духовность. Чухонцев — поэт вне моды. Как поэт истинный он, конечно, прагматически “не нужен”, “не востребован” и потому во время “перестройки”, как, впрочем, и до нее, оставался не известным широкому читателю. Однако как поэт истинный он, конечно, необходим — не скажу “всем”, а скажу — “всему”. Потому что его голосом говорит самостоянье и достоинство человека, который выше любых временных, “племенных” и поколенческих рамок.

Он и сегодня, в тот момент, когда образуются все новые объединения и группы, стоит по-прежнему в стороне от них. Он — сам по себе, корпоративность ему чужда в принципе, она противоречит его чувству пути, самостоянью поэта.

Наталья Иванова




Доверие к своему стиху и желание вчитаться в него Чухонцев вызывает слышимыми достоинствами. Раскованно дыхание в стихе, который не только приближен к речи, но и не перестает быть речью, поддерживает иллюзию разговорной непосредственности. Не счет слогов, а ритм фразы ведет интонацию. Поэт действительно говорит, не смущаясь оговоркой, начиная и обрывая речь там, где сочтет нужным, даже на полуфразе, полуслове. Ценя обыденную жизненность материала и слова, современная поэзия постоянно опускается к прозе бытия. Не у всех хватает сил, чтобы подняться обратно – к поэзии. Чухонцев умеет говорить об обыденном просто и высоко. Он даже как-то незаметно преодолевает эту трудную дистанцию: без усилия, зачастую даже не подстраховываясь иронией, спасительной в случае неудачи... Он просто видит поэзию в том, в чем видит, и умеет убедить в ней читателя.

Чухонцев любит рассказывать в стихе, обдумывать, сомневаться, но понять в нем главное, значит осознать, что он – лирик, самый значительный лирический поэт рубежа веков, отстоявший ее достоинство в тот момент, когда лирика вышла из моды. В предшествующие десятилетия, ее писали, оставляя ощущение преизбытка, разменянной эмоции. И тогда, когда ее писали сверх меры, и тогда, когда ее застыдились писать, Чухонцев оставался верен лирике и классически строг по отношению к самому себе. Его эмоциональный жест всегда собран, точен и чреват взрывной силой. Он музыкально подчиняет себе, чтобы не убаюкать, а поразить красотой и чем-то иным в ней сквозящим.

Игорь Шайтанов




Главная :  Устав :  Новости :  Лауреаты :  Учредители :  Пресса :  Фотографии